Lobbying.Ru О лоббизмеПубликации о лоббизме и Government RelationsЛоббизм и Government RelationsНовейшие тенденции в изучении гражданского общества и государства

Новейшие тенденции в изучении гражданского общества и государства

Сергей Перегудов (на фото)

От редакции. Обозначенная в названии данной статьи проблема, включающая в себя множество других, вне всякого сомнения, представляет собой едва ли не сердцевину любого грамотно составленного учебного курса по политологии. Вместе с тем ни одно учебное пособие не способно адекватно отразить все новейшие разработки, модели, идеи, которыми так богата мировая политология. Однако существует форум, где ученые из разных стран обсуждают то новое, что имеет значение для познания политической действительности планеты. Это конгрессы Международной ассоциации политических наук (IPSA), последний из которых — XVII — состоялся в августе 1997 г. в Сеуле. Его общий научный “девиз” — “Конфликт и порядок” — ориентировал свыше 2 тысяч специалистов из всех регионов на обсуждение важнейших для нашей науки проблем; среди них — политология как предмет; геополитика и связанные с ней военно-политические аспекты; капитализм как развивающаяся система; этнорегиональные конфликты; политическая культура; системная трансформация постсоциалистических государств; культура управления; политическая элита; экономика и экология; бизнес и политика; партии и организованные интересы; социальные движения; а также глобализация, интеграция и нация-государство и многих других.

Наши читатели имеют редкую возможность ознакомиться из “первых рук” с рядом новейших идей и разработок, представленных в дискуссиях на этом Конгрессе самыми, наверное, авторитетными политологами мира. Нижеследующий материал — это настоящая лекция, специально подготовленная одним из ведущих отечественных специалистов проф. С.П. Перегудовым. Нам, редакции “Поли­са”, она кажется чрезвычайно полезной именно в рамках рубрики “Кафедра”, хотя поднятые в ней проблемы несомненно заслуживают дальнейшего научного осмысления.

ГЛОБАЛИЗАЦИЯ, КОММЕРЦИАЛИЗАЦИЯ И НАЦИЯ-ГОСУДАРСТВО
Постановка вопроса — в том числе в рамках Сеульского конгресса — о роли и даже “судьбе” нации-государства обусловлена прежде всего рядом глубинных процессов, главными из которых являются интернационализация и региональная интеграция, с одной стороны, и усиливающаяся “коммерциализация” самого государства — с другой. Существует уже довольно солидная литература по этой проблеме, причем некоторые авторы заявляют об “утрате государством способности самостоятельно реализовать экономические цели” (1, с.9) и проводить эффективную социальную политику. Усиление международной конкуренции и стремление правительств создать для своих компаний режим наибольшего благоприятствования в этой борьбе, утверждают они, приводят к соревнованию за минимизацию социальных расходов и даже за их полную элиминацию (“гaсe to the bottom in welfare) (1, ñ.16).

Скептицизм в отношении дееспособности современных государств подкрепляется и аргументами, связанными с так наз. коммерциализацией, все глубже затрагивающей их структуры. Данный процесс развивается в трех направлениях: первое — это внедрение частного бизнеса, а значит, и конкурентных начал в системы здравоохранения, образования и социального страхования, в результате чего “государство благосостояния”, или социальное государство, утрачивает свой сугубо этатистский характер и обретает смешанную, государственно-частную форму (“welfare mix”). Другое, не менее важное направление коммерциализации — передача в ведение бизнеса ряда государственных агенств и даже отдельных ведомств. Согласно исследованиям, проведенным под руководством одного из участников Конгресса Х. Колбача, в результате такого перераспределения общая стоимость контрактов, заключенных правительственными ведомствами Австралии с частными фирмами для выполнения последними государственных функций, составила 7,9 млрд. дол. или четверть долгосрочных и текущих расходов этих госаппаратных структур (2, с.91). Схожая контрактная система начала широко практиковаться еще в 80-е годы в США и Великобритании, а ныне стала неотъемлемой частью госуправления в целом ряде других стран. В те же 80-е годы пришедшими к власти неоконсерваторами была проведена и крупномасштабная прямая приватизация ряда находившихся в ведении государства служб — почты, телекоммуникаций, энергетики, транспорта, водоснабжения, что означало не половинчатую, а полную их коммерциализацию. Наконец, третьим вектором той же коммерциализации государства, особенно в странах Запада, стало использование методов корпоративного менеджмента государственными службами. А уже следствием этого явилось весьма интенсивное проникновение управленческого персонала частных корпораций в административные структуры государства, нарушившее прежнюю бюрократическую замкнутость (и до того весьма относительную) госслужб. Такого рода менеджерализм означает, что правительство начинает функционировать, “подобно частному сектору” (2, с.230).

На самом Конгрессе звучали и еще более категоричные суждения. По мнению ряда его участников, указанные изменения во внешних и внутренних связях нации-государства ведут ни больше, ни меньше как к утрате им прежней идентичности, образованию некоего “государства без границ” и даже его “коллапсу” (3). Вместе с тем, эта точка зрения не нашла поддержки в ходе дискуссий по данной проблематике: большинство выступавших, признавая всю важность происходящих сдвигов, давали им более взвешенную интерпретацию. Â данном смысле показательны заседания двух исследовательских комитетов — “Меняющаяся роль государства” и “Политика и бизнес” (Комитет №38)_1_.

Проанализировав изменения, претерпеваемые национальным государством в связи с новым характером внешних и внутренних условий его функционирования, на заседаниях первого из названных комитетов известный американский политолог Г. Вильсон возражал против попыток квалифицировать возникновение “контрактного государства” как “выхолащивание” государственных институтов, якобы неспособных и далее удерживать передаваемые по контрактам сферы управления под своим контролем (1. с.8). По его мнению, отказ государства от управления рядом служб, равно как и контрактная система явились не чем иным, как реакцией на чрезмерное разрастание государственного вмешательства в экономику и сферу социальных услуг и на возникшую в результате этого “перегруженность” государства, не способного адекватно решать весь комплекс взятых им на себя функций. Сокращение, или “сжатие”, государства, по мнению .Вильсона, создает условия для усиления контроля над бюрократией и ключевыми, стратегическими звеньями госуправления, полностью сохраняющегося за современным государством. В свою очередь, факторы интернационализации и регионализации, сколь бы серьезное влияние ни оказывали, все же не настолько сильны, чтобы подрывать сами основы проведения государством эффективной социально-экономической политики. В действительности эффект глобализации состоит не в отказе от социального государства, а в выравнивании уровней государственных расходов на социальные цели, причем это выравнивание — видимо, дело будущего. Но указанные тенденции уже налицо, и принятие новым лейбористским правительством Британии социальной хартии Европейского союза (от чего упорно отказывались консерваторы) лишний раз подтверждает их. Не отрицая факта, что нации-государства утратили важные позиции в рамках ЕС, Вильсон в то же время полагает, что “европессимисты” недооценивают регулирующую роль институтов Союза в социально-экономической сфере — она не исчезает, а скорее развивается, будучи частично перенесена на межгосударственный уровень (1, с.23-24).

Несколько в ином ключе рассматривалось взаимодействие ЕС и наций-государств на заседании комитета “Бизнес и политика” одним из крупнейших специалистов по вопросам политической интеграции Б.Колер-Кох (Мангеймский университет, ФРГ). Она подчеркивала, что “из растущего значения европейской интеграции вовсе не следует, что ее результатом станет общеевропейская политическая система” и возникнет нечто подобное федеративному государству. В то же время, в отличие от Вильсона, она утверждала, что дирижистские идеи, воплощенные в интегрированной Европе как таковой, необязательно будут совпадать с теми, которые определяются национальной спецификой. Главная причина тому — отсутствие унитарной системы взаимодействия интересов в ЕС, а также тот факт, что на уровне ЕС группы интересов зачастую руководствуются приоритетами, вступающими в конфликт со специфически национальными (4).

На первый взгляд, я описал едва ли не полярно противоположные точки зрения на прерогативы национального государства — участника ЕС в области регулирования экономики. Однако в действительности это не совсем так, поскольку Вильсон делает упор на межнациональных механизмах выработки и принятия решений, тогда как Колер Кох — на наднациональных. Оба подхода, как известно, сосуществуют и еще долго будут сосуществовать в ЕС. Хотя “раздвоение”, по Вильсону, и имеет место, столь же реальными являются и ограничения, которые накладывает интеграция на суверенные права и полномочия национальных государств в экономике, да и не только в ней.

Оценивая изменения в роли и функциях государства с начала “неоконсервативной революции”, Вильсон заключает, что “наиболее дорогостоящие формы деятельности современного государства выдержали натиск консерваторов”. “По мере того, как пыль от политических катаклизмов 80-х годов оседает, достижения консервативных революционеров представляются значительно менее драматичными, нежели завоевания их левых оппонентов в предшествующие десятилетия” (1, с.25-26). Этот тезис нашел конкретное подтверждение в другом докладе того же комитета, представленном Ф. Росс (Бристольский университет, Великобритания). Согласно приведенным ею данным, даже при правительстве Тэтчер социальные субсидии и расходы на стимулирование экономики продолжали возрастать, а за все 18 лет правления консерваторов они увеличились (с поправкой на инфляцию) на целых 30%. При этом, однако, вследствие опережающего роста ВВП их доля в этом последнем сократилась с 44 до 41,5% (5, с.20). Отмечая тенденцию к “ужесточению” госрасходов и “жесткой экономии” на них, Росс приходит к выводу, что на рубеже веков политический успех будет сопутствовать “скорее жесткому, чем слабому” государству (5, с.32).

С затронутым кругом вопросов связан и доклад австралийца Колбача (комитет “Политика и бизнес”) об изменениях, которые претерпевает регулятивная деятельность государства. Охарактеризовав суть “контрактной системы”, как “контрактный мониторинг”, он отмечал, что функции, ранее принадлежавшие ведомствам центрального правительства, не исчезают, а переходят к “новым регулирующим органам, которые создаются для контроля за преемниками данных ведомств. В сущности все это походит больше на изменения в формах контроля, чем на существенное уменьшение контроля как такового” (6, с. 8). Отвергая правомерность жесткого противопоставления рынка и государства, он утверждает: “Если организации, обеспечивающие водоснабжение, уже принадлежат не государству, а нацеленным на прибыль корпорациям, получающим от него лицензии, то правильнее будет сказать, что правительство имеет в результате больше власти над такими фирмами, нежели над организациями, выполнявшими те же функции и принадлежавшими самому государству. Подкрепляются и его возможности отстаивать интересы населения (“Community values”) (6, с.14-15). В свою очередь, процессы глобализации, интеграции и приватизации как таковые также ведут не к отказу от регулирования, а к новым, отличным от прежних, формам регулирования. “Телекоммуникации могут быть приватизированы и освобождены от прямого контроля, однако на месте устаревших возникают новые регулятивные режимы, которые компенсируют утрату прежнего непосредственного контроля”. По сути это опять-таки не устранение регулирования, а его “реконфигурация” или реструктурирование уходящего в прошлое порядка <...> Соответственно, мы нуждаемся в выяснении, что же именно идет на смену веберовской концепции власти как исходящей от государства и основанной на принуждении в тех условиях, когда она имеет множество корней, когда переплетаются государственные и негосударственные институты, а сама власть действует не только сверху вниз, но и снизу вверх. И все это приводит нас к необходимости переосмыслить вообще такие понятия, как “государство”, “власть”, “регулирование” (6, с.16-17).

Тем не менее эти и многие другие выступавшие сошлись во мнении, что хотя нации-государству и не угрожает исчезновение или “коллапс”, оно стоит на пороге серьезных качественных изменений, причем им подвергнется не только и даже не столько государство как таковое, а прежде всего характер его взаимодействий с общественно-политическими силами как на национальном, так и на региональном и интернациональном уровнях.

ГОСУДАРСТВО, ОБЩЕСТВО И ПРОБЛЕМА УПРАВЛЯЕМОСТИ
Преобразования характера отношений между государством и обществом признаются мировой наукой столь значительным явлением в политике последнего десятилетия, что их анализу, помимо докладов на комитетах, было посвящено целых три межсекционных заседания. Из них я хотел бы особо выделить доклад Дж.Пьера из универстета г.Глазго (комитет “Меняющаяся роль государства”) “Модели государства и экономическое развитие: противоречия, конвергенции и их последствия”. Его достоинство — в том, что ученый весьма успешно пытается осмыслить те новые концептуальные подходы и построения, которые в последние годы возникли в связи с изменениями в интеракциях общественных и государственных структур. Ключевым понятием, вокруг которого концентрируются рассуждения и основные выводы автора, является “конвергенция”, т.е. сближение или, точнее, взаимопроникновение указанных подходов и конструируемых на их основе моделей, однако этот процесс еще не привел к созданию новой концепции (или модели) современного государства. Отсюда — постулируемая Пьером настоятельная необходимость ее поиска.

Среди уже существующих шотландский политолог особо выделяет упоминавшиеся концепции “упадка” государства, а также “замещения” выполняемых им функций все более мощными “интернациональными институтами”, с одной стороны, и обретающими возрастающую самостоятельность городами-регионами и “самоуправляющимися структурами” — с другой (7, с.2-3). Если следовать рассуждениям в рамках концепции “замещения”, констатирует он, государство исторически было “критически важным” для решения задач, связанных с территориальной целостностью, отграниченностью, политической демократией и программами развития социальных услуг. С достижением данных целей или же их интеграцией в политическую культуру (как это имеет место с демократией), а также в результате недееспособности государственного финансирования нынешнему нации-государству все труднее обеспечивать легитимность своей роли. Соответственно, сторонники концепции “замещения” полагают, что “государственно-центристская” модель может быть сменена “общественно-центристской”. Центральная проблема, которая возникает в связи со всем вышеизложеным, — заявляет Пьер, — это управляемость (7, с.19). Государство — не единственный участник рассматриваемого процесса, и эффективность его участия обусловлена позитивным взаимодействием со “внешним окружением”. Значит, достижение общего интереса может быть реализовано в иных формах и по другим направлениям, чем это делалось традиционно. Потому-то и выглядят сегодня упрощенными и малопригодными для дальнейшего анализа такие формулы, как “сильное” или “слабое” государство, “развивающееся” или “неолиберальное” государство и тому подобные, поскольку все они не выводят теорию государства за пределы рассуждений десятилетней давности.

Тем не менее, намечается и позитивное развитие теории государства, и в качестве такового Дж.Пьер называет движение в сторону “частичной конвергенции” государственно-центристской и общественно-центристской школ в политической экономии. Если прежде упор делался либо на роль государственных, либо общественных институтов, то теперь возникает некая перспектива концентрации исследовательских усилий на изучении их взаимодействия, что прямо связано с разработкой проблемы управляемости. И вот каким образом — уменьшающаяся роль государства в отношениях с частным бизнесом в результате неоконсервативного дерегулирования и глобализации вынуждает его больше полагаться на “кооперацию, а не на принуждение”. Значит, возможность государства вносить позитивный вклад в экономическое развитие определяется отнюдь не его силой, а способностью создавать и поддерживать “сетевые структуры” (networks), в рамках которых оно, совместно с частными групповыми интересами, вырабатывает и реализует эффективную, согласованную и целенаправленную систему управления экономикой внутри и вне государственных границ (7, с.25). Таким образом, “современное государство не сдало свои позиции глобализации, не исчезла и его способность управления экономикой. Но изменились формы этого управления, следовательно, и его стратегия, потому и “новая роль государства в глобализирующейся экономике не должна оцениваться как уменьшающаяся либо вообще исчезающая — просто она меняется” (7, с.31).

Я столь подробно остановился на выводах Дж.Пьера не только потому, что его доклад, по-моему, выводит политологов на ключевую проблему современного государства, но и потому, что схожие или близкие идеи в том или ином виде прозвучали в целом ряде выступлений на Конгрессе, причем некоторые его участники, не ограничиваясь общей постановкой вопроса, пытались, и не без успеха, их конкретизировать по преимуществу путем более полного раскрытия упомянутой выше концепции “сетевых структур”, а также близкой к ней концепции “политических сообществ” (political communities). Оба эти понятия впервые появились еще в 70-е годы, однако их научная разработка относится, в основном, к 80-м — началу 90-х годов, когда они были введены в широкий научный оборот (8). Причем уже тогда сторонники “сетевого” и “коммунитарного” подходов впрямую связывали их с проблемой управляемости, стремясь одновременно преодолеть жесткую контроверзу между классическим плюрализмом и бросившим вызов ему еще в 70-е годы корпоратизмом. Вместе с тем, если авторы, оперировавшие обоими упомянутыми выше понятиями, исходили из неизменности роли государства, принимая его как почти неизменную данность, то и в докладе Пьера и в ряде других оба они непосредственно увязывались с глубокими качественными изменениями в роли и функциях настоящего и особенно будущего нации-государства, тем более — его отношений с обществом. Как подчеркивал в своем докладе Х.Колбач, концепция “политических сообществ” по своей сути подрывает представления о правительстве как о “самодостаточном институте” (6, с.6-7). Наиболее развернутое, пожалуй, раскрытие содержания данного понятия дано в изданной под его редакцией в канун открытия Конгресса книге: “Концепция политических сообществ возникла в ходе исследований, которые показали, что политика делается не только государственной администрацией и бюрократией, но и широким кругом организованных интересов. ...Например, “политическое сообщество”, формирующее промышленную политику, может включать высших правительственных чиновников и официальных лиц, представляющих ведомства, ответственные за промышленность, торговлю, региональное развитие и некоторые другие направления, а также представителей профсоюзов, бизнеса, ученых. Правительство может создать соответствующий комитет или формализованный процесс консультаций либо все эти люди способны взаимодействовать неформально, в ходе целой серии форумов, конференций, публичных и конфиденциальных дискуссий” (2, с.32-33).

О проблемах сетевых “политических структур” пишет в своем докладе и нынешний руководитель комитета “Политика и бизнес”, известный специалист по проблемам европейской интеграции Дж. Гринвуд (Абердинский университет, Великобритания), который также связывает наличие и эффективность “политических сетей” с проблемой управлемости, но уже на уровне Европейского союза (9). В приуроченной тоже к Конгрессу книге “Представительство интересов в Европейском союзе” Гринвуд делает небезуспешную попытку, более основательно, нежели раньше, выявить специфику каждого из упомянутых понятий. “Политическое сообщество”, согласно его определению, — это “тип управленческого механизма, в который вовлечено ограниченное число участников, зависимых друг от друга в течение длительного периода времени”. На другом конце той же шкалы находятся “целевые” сетевые образования (issue networks), которые способны охватывать очень широкий круг участников, однако связанных между собой лишь интересом к какой-то одной проблеме, причем для многих из них она не является первостепенной. Весь же широкий спектр как “коммунитарных”, так и “сетевых” образований, по Гринвуду, объединяет концепт “политических сетевых структур” (10), который, таким образом, является ключевым.

РЕНЕССАНС КОРПОРАТИЗМА?
Акцент, который делается сейчас на “сетевом” подходе, вовсе не снижает значения таких концепций с более давней историей, как плюралистическая модель и корпоратизм. Первая из них затрагивалась на Конгрессе лишь опосредованно, потому я позволю сосредоточиться здесь главным образом на оценках нынешнего состояния отношений корпоратистского толка. Кроме того, для ряда россиян-участников Конгресса эта проблематика представляется важной в связи с непростым процессом развития отношений между группами интересов и государством в России, которые, как я убежден, не могут быть до конца поняты вне научного поиска, идущего и в данном “корпоративном” направлении.

Особый интерес корпоратистской проблематике придало обсуждение ситуации в странах, которые обычно выпадали из поля зрения “корпоратистов” — прежде всего в ЮАР, а также Корее и ряде других “азиатских тигров”. В ЮАР в последние годы вырисовывается четкая картина классических отношений “трипартистского” толка. Автор доклада Л. Преториус (Южноафриканский университет, Претория) подробно описывает переговорный процесс между представителями организаций бизнеса, профсоюзов и правительства, а также созданные для этого формализованные структуры, особо подчеркивая, что конституция республики 1996 г. четко сориентирована в направлении “политического механизма согласования” (11, с.12), наиболее важным звеном которого является Совет экономического развития и труда, созданный по решению парламента в 1994 г. В рамках этого форума существуют четыре “пере­говорные палаты”, в которых вырабатываются согласованные рекомендации в области финансов, промышленности и торговли, а также общая стратегия социально-экономического развития. Так как структура южноафриканского общества не способствует успеху либерально-плюралистической модели, то среди причин, побуждающих влиятельные социально-политические силы укреплять различные формы корпоратизма, в докладе названы глубокие социальные и расовые противоречия, которые, по опыту ЮАР, легче смягчать и разрешать путем корпоратистского согласования (11, с.12).

На своеобразном варианте корпоратизма иного — “азиатского” — типа сосредоточился Ю Юнг Ким (Мичиганский университет, США). Особенность его — в том, что он основан на соглашениях двух, а не трех партнеров, а именно: бизнеса и институтов государства. При этом ассоциации бизнеса, через которые реализуются его интересы, находятся под “строгой юрисдикцией государства”, и это прямо или косвенно влияет на их формирование и руководство (12, с.1). Другим принципиальным отличием южнокорейской системы от ЮАР является то, что в ней отсутствует авторитетный общенациональный форум, где осуществлялость бы согласование интересов. Все основные переговоры идут в структурах государственных ведомств (прежде всего министерства торговли, промышленности и ресурсов) и многочисленных существующих при них консультативных комитетах. Несмотря на жесткие рамки, в которые поставлены ассоциации бизнеса, им принадлежит исключительно важная роль в выработке и реализации экономической политики государства. Они не только снабжают правительство необходимой информацией, но и “формулируют политические идеи, которые нередко принимают форму долгосрочных планов модернизации промышленности”. В целом же их участие в корпоративном взаимодействии автор квалифицирует как “совместное — с государством — управление промышленностью” (12, с.7). В чем-то вышеописанная система напоминает классическую японскую модель, сложившуюся и наиболее эффективно функционировавшую в 50-е — 80-е годы; ядром ее была система консультативных комитетов при министерстве внешней торговли и промышленности_2_. Обоснован, на мой взгляд, вывод Ю Юнг Кима о том, что взаимодействие ассоциаций бизнеса и государства в Южной Корее олицетворяет “классическую модель государственного корпоратизма”. Суть этого последнего сводится к тому, что в обмен на участие ассоциаций в принятии решений и монопольную лицензию на представление интересов своих членов государство контролирует их деятельность и требует от них полноценного участия в реализации согласованных решений.

Весьма своеобразные модели корпоратизма в Юго-Восточной Азии анализируют австралийские политологи Г.Синглтон и М.Тернер (университет Канберры). Их доклад посвящен отношениям бизнеса и государства в “треугольниках роста”, особенно в том, который включает Сингапур, Малайзию и Индонезию. В последней основой отношений влиятельных кругов бизнеса и правительства стали патрон-клиентарные связи. Оперируя в условиях “направляемой: демократии” и санкционированного президентским указом “национального пятилетнего плана развития”, а также полной вовлеченности самого президента и его окружения в бизнес, крупные компании вынуждены приноравливаться к этим и другим исходящим от политической власти установлениям и включаться в систему патронажа (14, с.7). Тот факт, что региональные элиты экономически и политически зависимы от центрального правительства, делает и их органической частью этой системы, определенной как “олигархический корпоратизм” (это понятие принадлежит одному из исследователей индонезийского бизнеса Р.Робинсону). В корпоративную систему входит и такая формализованная структура, как Торгово-промышленная палата Индонезии, через которую обеспечивается политическая нейтрализация стремящихся к большей независимости “китайских конгломератов”.

В отличие от Индонезии, в Сингапуре институционализированное взаимодействие крупного бизнеса и государства (осуществляемое, в основном, посредством Управления экономического развития), играет более существенную роль. И здесь сильно развита система политического патронажа, но осуществляющая его могущественная правящая элита, плотно вросшая в бизнес, имеет не сословный, а партийный характер и сосредоточена в верхних эшелонах правящей Партии народного действия. Этому способствуют фактически однопартийное правление, авторитарная политическая система (так наз. контролируемая демократия) и ведущая роль компаний и других коммерческих структур, находящихся в собственности или под прямым контролем государства (14, с.8-9).

В своих основных чертах сходна с сингапурской и малайзийская модель, где правящая партия (УМНО) тесно сплелась с влиятельными бизнесменами, а крупнейшие корпорации “находятся в собственности” этой партии. Под прямой контроль государства и Центрапьного банка поставлены и частные банки. Всю эту систему австралийские политологи вполне обоснованно называют патронажной, да и действует она в рамках сходной “гегемонистской” политической системы (14, с.11-13).

Несколько иной принцип корпоративного взаимодействия присущ Филиппинам, где особую роль играют “политические кланы”, сводящие воедино политическую и деловую элиты. Причем ядро этой “объединенной” элиты составляют члены конгресса, самые влиятельные из которых являются одновременно “магнатами бизнеса и лидерами промышленности”. Клановый характер олигархии бизнеса обусловливает ее стремление к обогащению за счет государства различными способами присвоения “политической ренты” (14, с.14-15).

Хотя описанные выше версии корпоративно(или кланово)-олигархической модели существенным образом отличаются от жестко формализованной южнокорейской модели, по существу это все один и тот же государственный корпоратизм, но процессы согласования приобрели здесь сугубо неформальный, межличностный характер, а реализация скоординированных решений обеспечивается в силу клановой, а не государственной дисциплины. Однако и сама кланово-олигархическая модель не столь уж единообразна. Хотя все ее модификации нацелены на сохранение рычагов власти в руках существующих элит, или олигархии, одна их часть (как это видно на примере Сингапура и в меньшей мере Малайзии и Индонезии) нацелена на быстрый экономический рост, тогда как другая (Филиппины) — главным образом на дальнейшее обогащение элиты. Отличие это весьма существенно — оно показывает, сколь неоднозначен корпоратизм и сколь упрощенно или, точнее, малоубедительно его деление на либеральную и авторитарно-государственную версии.

Из упомянутых выше исследований и ряда других материалов Конгресса и бесед с его участниками выясняется довольно отчетливая тенденция к смещению центра тяжести корпоратистского взаимодействия из индустриально развитого мира в регионы стран развивающихся, и прежде всего — наиболее динамичных из них. Однако позволителен и другой вывод: корпоратизм развитых стран не только не мертв, но и демонстрирует свою неувядающую жизнеспособность, что иллюстрирует работа двух авторов из Дании и Норвегии, рассматривающая взаимодействие в них организованных интересов и институтов государства (15). Отмечая, что “традиционный корпоративизм сейчас слабее, чем в 70-е годы”, они в то же время подчеркивают, что представители организованных групп интересов во многих случаях предпочитают глубокую интеграцию корпоративного типа “в процесс принятия административных и политических решений, поскольку это дает им возможность участвовать в нем, удерживая под своим контролем” (15, с.9-10). Такой вывод подтвержден данными о числе советов, комиссий и комитетов, в рамках которых, в основном, и происходит корпоратистское взаимодействие в этих двух странах. Наибольшее число таких органов зарегистрировано в 1980-1983 гг. — в Дании — 537, в .Норвегии — 542, но к середине 90-х оно заметно уменьшилось — соответственно до 246 и 357 (15, с.12). Правда, по преимуществу были ликвидированы структуры, игравшие “незначительную роль”. Хотя учитывались лишь консультативные органы при центральных правительствах обеих стран, авторы, исходя из более общих наблюдений, пишут, что на региональном и местном уровнях число корпоратистских структур “реально могло возрасти”.

Примечательно, что один из “первооткрывателей” современного корпоратизма Ф.Шмиттер незадолго до Конгресса (в его работе он не участвовал) опубликовал — в соавторстве с Ю.Гроте — брошюру, в которой на основании ознакомления с положением дел в западных странах (Ирландия, Германия, Финляндия, Испания, Португалия, Бельгия, Италия, Голландия, Австрия, Швейцария, Швеция и некоторых других) приходит к выводу о том, что корпоратизм в Европе переживает своего рода возрождение (16, с.5). Обзор взаимодействий корпоратистского типа, равно как и проведенный сравнительно-исторический анализ позволяют авторам утверждать, что, как и в 60-е годы, “социальный пакт” вновь встал на повестку дня. Однако в целом ряде случаев — это не повторение пройденного, а новое развитие; его особенностью является более фрагментарная система взаимодействий, которую характеризует либо “патологическая смесь”, по выражению авторов, плюрализма и корпоратизма (Италия), либо преимущественно отраслевой уровень согласования (Швеция, Швейцария), либо и то, и другое одновременно.

К специфике нынешнего этапа следовало бы отнести и более активное подключение к корпоратистскому взаимодействию парламентских структур, а также “менее заметную, но весьма эффективную систему микросогласования интересов на уровне предприятий или промышленных зон”. По сути дела это тот же самый “компанейский корпоратизм” (Welfare enterprise corporatism), о котором — применительно к Японии — упоминалось в одном из докладов в Сеуле (13, с.22).

И сам подход Шмиттера к феномену корпоратизма, в сравнении с характерным для него раньше, изменился — он трактуется менее формально, а также признаются множественность и разнообразие корпоративных форм. Складывается даже впечатление, что в действительности в брошюре речь идет не столько о “возрождении” корпоратизма, сколько о переоценке прежних, чересчур строгих, даже несколько догматизированных представлений и, соответственно, о приближении концепции неокорпоратизма к реальности. И если это мое допущение справедливо, тогда вызывает известное сомнение тезис о 25-летнем цикле, в течение которого спад корпоратизма сменяется его взлетом, или — в формулировке авторов — “корпоратистский Сизиф” совершает свои подъемы и спуски (16, с.5, 25).

При всех оговорках и допущениях тенденция к усилению корпоратистского взаимодействия очевидна, и Шмиттер с Гроте не просто фиксируют, но и вполне адекватно, на мой взгляд, объясняют ее: в результате 1) обострения конкуренции, 2) нового роста социальной напряженности под воздействием 3) глобализации и особенно 4) западноевропейской интеграции на уровне наций-государств усиливается стремление смягчить негативные эффекты от этих факторов с помощью более интенсивного использования механизмов согласования. Тому же способствует и 5) спад неоконсервативной волны.

Более прагматичный подход авторов к корпоратизму выражается и в частом использовании ими термина “согласование” (”concertation”), обозначающего определенную систему отношений, которая гораздо обширнее, нежели собственно корпоратистское взаимодействие. В условиях, когда “реальный мир” корпоратистских отношений и “корпоратизм в строгом смысле слова” не всегда совпадают (16, с.3-4), данное понятие действительно становится незаменимым. И вот почему. Охватывая целиком и явление корпоратизма, оно одновременно терминологически вроде бы “расщепляет” сферу плюралистического взаимодействия, подразумевая лишь ту его часть, которая так же связана со взаимопониманием и компромиссом, что и взаимодействие корпоративное. Вместе с тем участниками интеракций в сфере “согласования” могут быть уже не только группы интересов и исполнительная власть, но и партии, парламентские фракции и т.д. Таким образом, “согласование” как бы снимает понятийное расхождение между плюрализмом и корпоратизмом, но ликвидирует его прежде всего там, где оно исчезает в действительности — то есть в смешанной, или корпоративно-плюралистической, системе политических отношений, которая включает в себя, разумеется, и собственно корпоратизм.

По существу, вышесказанное указывает на ту же недостаточность прежнего понятийного аппарата, о которой шла речь в связи с “сетевым” подходом, изначально сориентированным, как уже отмечалось, на преодоление чрезмерно жесткого противопоставления плюрализма и корпоратизма. В данном смысле “согласование интересов” — это не что иное, как частный случай взаимодействий в рамках “политических сообществ”.

В заключение корпоратистского сюжета следует упомянуть о работе Т.Ковалика (Институт экономики Польской академии наук), исследующей по-разному протекающие процессы институционализации отношений между социальными партнерами и государством в двух постсоциалистических странах — Польше и Чехии. В Польше начало этому процессу дало соглашение 1990 г. между лидерами “Солидарности” и новым посткоммунистическим руководством (”Round Table Accord”); оно было достигнуто в рамках Круглого стола и отличалось “авторитарно-корпоратистским характером”, что, как считает Ковалик, и позволило властям реализовать план “шоковой терапии” Бальцеровича (17, с.4,8). Вместе с тем, поскольку реализация этого плана привела к массовой безработице, ряду других негативных для трудящихся последствий, с чем было связано резкое ослабление влияния “Солидарности” и профсоюзного движения в целом, то и созданные как бы в продолжение соглашения “пакт” и трехсторонняя комиссия имеют очень слабые шансы для превращения в эффективные органы неокорпоративного взаимодействия (17, с.10). В Чехии же в результате встречных инициатив государственных и общественно-политических сил была создана “эшелонированная” система взаимодействия социальных партнеров и государства. На высшем государственном уровне — это “Гражданский форум”, “Совет социальных партнеров”, на более низких — структуры отраслевых и региональных переговоров и соглашений. Такого рода “корпоратистская система” позволила “значительно снизить социальные издержки перехода и достигнуть социального мира” (17, с.11). Чешская модель корпоратизма обладает явными чертами сходства с австрийской системой социального партнерства, но еще не является в полной мере демократической, потому и нет полной уверенности в том, что она выдержит испытание временем.

Несколько страниц в работе Шмиттера и Гроте тоже отведено восточноевропейскому и российскому корпоратизму, однако они ограничиваются перечислением созданных практически во всех этих странах формализованных трипартистских структур и заключаемых в их рамках соглашений. Я не считаю, что именно эта практика отражает все содержание современного российского и, вероятно, всего “постсоветского” корпоратизма, о чем писал и ранее. Для идентификации различных его проявлений вряд ли будет достаточен и новый, более широкий “шмиттеровский” подход — при всей его прагматичности он слишком общ и формален для стран, где процессы легитимизации и юридического оформления новых отношений лишь зарождаются и где правила игры устанавливаются не столько законом, сколько самими игроками. По моему убеждению, гораздо более приемлемый аналитический инструментарий предоставляет корпоративно-олигархическая модель, которая ближе по своей сути к современному российскому корпоратизму, чем упомянутый трипартизм. Впрочем, это уже тема особого разговора.

Политологам-профессионалам, которые не замыкаются в парадигмах облюбованных ими моделей политической науки, хорошо известно, что все они так или иначе связаны между собой, даже если упрямо противоречат друг другу. Выше уже говорилось о проясненной взаимосвязи (нео)корпоратистской и плюралистической концепций. Работы, представленные на мировом форуме в Сеуле, позволили выявить — применительно к России — еще ряд таких связок. Системная трансформация и особенности политического процесса в нашей стране рассматривались в целом ряде материалов, по преимуществу в ракурсе элитарного подхода, который почему-то был многими заявлен в качестве наиболее оптимального для определения характера взаимодействий между государством и обществом, а точнее — для обнаружения механизмов, с помощью которых различные заинтересованные группы (прежде всего элитарные) контактируют друг с другом и участвуют в принятии политических решений.

Характерным примером здесь могут служить некоторые положения доклада известного специалиста П. Рутланда (США). Констатируя, что реальная власть в России принадлежит узкой олигархии, состоящей из политических лидеров, банкиров, магнатов средств массовой информации, промышленников и бюрократов, для которых главное — это материальный интерес, Рутланд пишет, что вся эта элита не смогла изобрести и реализовать политическую формулу, способную консолидировать ее собственные ряды и преодолеть угрозу политической стабильности страны в целом (18, с.2). При этом он не согласен с точкой зрения многих российских политологов, считающих, что наиболее влиятельные группировки элиты “сбились” в узкие, конкурирующие между собой “корпоративные кланы”. Не отрицая неформального характера этих группировок, Рутланд полагает, что они не являются “кланами” прежде всего ввиду отсутствия одного из основных признаков “клановости” — родственных или этнических связей, придающих устойчивость и сплоченность подобным образованиям, которые характерны для некоторых бывших советских республик Кавказа и Средней Азии. Российские элитные группировки формируются либо на основе личной лояльности, либо региональной идентичности, поэтому он предпочитает называть их “коалициями”, которые связывает “взаимная выгода”; в силу этого они легко распадаются, как только меняются обстоятельства.

Вероятно, формально Рутланд прав, однако тот факт, что понятие клан (реже — “клика”) прочно прижилось и в научной, и в популярной российской литературе, вряд ли можно объяснить недостаточной терминологической строгостью. Главное, что делает оба понятия столь общеупотребительными, состоит в том, что, в отличие от аморфных терминов типа “коалиция”, “группировка”, в них есть определенный оценочный аспект, который в силу закрытости, полуконспиративного характера и сугубо корпоративной, часто антиобщественной ориентации “кланов” вполне оправдан. То же самое, впрочем, относится и к понятию “олигархия”, которым широко пользуется и Рутланд.

Вместе с тем одного описания кланов, клик, олигархий и подобных образований, а также выяснения их роли во властеобразовании и принятии государственных решений системе для адекватного анализа всего политического процесса как такового явно недостаточно. И здесь я подхожу к своему главному выводу, сложившемуся на основании обсуждений центральных тем сеульского Конгресса: те новые рубежи, на которые вышла или выходит мировая политология, стимулируют и нас, российских политологов, перейти от прорывов по отдельным направлениям изучения отношений общества и государства к комплексному их анализу. Легче пояснить это на примере одного из тех сюжетов, которые были затронуты в данном материале. Думаю, что никто из серьезных политологов не будет оспаривать применимость концепций политических “сетей” (networks) и “сообществ” (communities) к анализу нашей российской действительности — ведь их основная ценность состоит в том, что с их помощью преодолевается чрезмерно жесткое разграничение плюралистических, корпоратистских и элитарных моделей, которые в реальной политической жизни не просто сосуществуют, но и все теснее взаимодействуют для наиболее адекватного ее, этой жизни, осмысления. В российских условиях данное взаимодействие осложняется целым рядом факторов, связанных как с транзитным характером общественных отношений, так и с сопровождающими этот переход аномалиями, среди которых прежде всего нужно указать на криминализацию властных и коммерческих структур, перекосы в отношениях между институтами власти и т.д.

Так что не стоит беспокоиться по поводу того, что российские политологи в целях познания отечественной действительности “копируют” западные (или восточные) модели — на самом деле нам не нужно “изобретать велосипед” либо выступать с претензией, что мировая политология — это одно, а наша, российская, — нечто совсем другое.




1.     Wilson G. The State of the State in the Advanced Industrial Countries. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

2.     Colebatch H.K., Prasser S., Nethercote Y.R. (eds.). Business — Government Relations: Concepts and Issues. Melburn, 1997.

3.     XVII Word IPSA Congress. Abstracts. Seoul, 1997, p. 11, 8. Наиболее полно, пожалуй, тезис об “отступлении государства” отражен в книге: Strange S. The Retreat of the State. Camb., 1996.

4.     Kohler-Koch B. Organised Interests in the EU and European Parliament. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997, p.4-5.

5.     Ross F. A Framework for Studing Unpopular Politics. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

6.     Colebatch H.K. State Authorities and the Structuring of Business Activity: a Changing Pattern? A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

7.     Pierre J. State Models and Economic Development:: Controversies, Convergencies and Consequencies. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

8.     Наиболее полный обзор литературы об этих концепциях содержался в статье: Atkinson M., Coleman W. Polycy Networks, Policy Communities and the Problems of Governance. — “Governance. An International Journal of Policy and Administration”, 1992, Vol. 5, № 2, p.154-180.

9.     What’s so Special About the Transnational Level in Collective Action? A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997, p.18.

10.  Greenwood J. Representing Interests in the European Union. L., 1997, p.17.

11.  From Conflict to Order? From Order to Conflict? Labour, Government, and Business in South Africa. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

12.  Eui-Young Kim. The Business Interest Associations and the Political Economy of Development in South Korea. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

13.  Tsujinaka Y. Interest Group Basis of Japan’s Democratic Regime Change in the 1990s. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

14.  Singleton G., Turner M. Government — Business Relations and Southeast Asian Subregional Economic Growth Triangles. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

15.  Christiansen P., Rommetverdt H. Parliaments and Organised Interests in Denmark and Norway. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

16.  Schmitter Ph., Grote J. Corporatist Sisyphus: Past, Present and Future. San Domenico, 1997.

17.  Kowalik T. Prospect for Neo-Corporatism in Central Europe. The Case of Poland’s and Czech’s Transformation. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.

18.  Rutland P. Elite Consolidation and Political Stability in Russia. A Paper for the IPSA Congress, Seoul, 1997.


_1_ По традиции большинство заседаний (panels) проводятся постоянными исследовательскими комитетами и группами (всего их 75), специализирующимися на разработках конкретных проблем и/или направлений политологии.

_2_ С конца 80-х и особенно в 90-е годы эта система заметно ослабилась, т.е. в Японии происходил процесс, аналогичный западноевропейскому, с той только разницей, что он начался почти на десятилетие раньше (13).




Перегудов Сергей Петрович, доктор исторических наук, профессор, главный научный сотрудник ИМЭМО РАН.



Источник: Перегудов С.П., Новейшие тенденции в изучении отношений гражданского общества и государства // Полис №1 от 01.02.1998


К этой статье еще нет ни одного комментария.


Оставить комментарий с помощью Yandex Google Mail.ru Facebook.com Rambler.ru Вконтакте Twitter
Время генерации страницы: 0.21429991722107